Михаил Хейфец
Зарисовки с натуры
О книге «В наших краях» (Израиль, «Мория», 1996)
Покойный профессор Ш. Этингер как-то объяснял мне: «Если хотите понять психологию общества, можно вникнуть в нее, прежде всего изучая местную прозу и особенно поэзию». Я вспоминал его слова на семинаре иерусалимских университетских славистов, когда слушал доклад Марка Амусина о «молодой ленинградской школе прозаиков» 60-х гг. Группа писателей-"горожан" сделала в те годы объектом литературного исследования образ советского обывателя, выломившегося из своей натуральной среды. Вахтин, Марамзин, Ефимов, Довлатов выяснили, что, вопреки распространенным гипотезам социологов, публицистов, аналитиков массы, антисемитский настрой российского плебса сравнительно невысок и сравнительно неагрессивен: он есть частное производное от общего озлобления мещанина на мир, не более того. Когда впоследствии, в эпоху перестройки, отметил Амусин, настроения плебса выплеснулись наружу, многие в мире ждали погромов, накала антисемитизма – но оказалось, что «городская проза», а не журналистика-публицистика угадала истинную, глубинную структуру настроений низов советского общества.
...Я вспомнил об этом, читая книгу израильско-московского прозаика Леонида Гомберга «В наших краях». В центре внимания писателя все тот же социальный слой, что у ленинградских «горожан»: психология российского мещанина, хотя на этот раз воспринимаемая юношей, уезжающим в Израиль, возвращающимся оттуда на побывку в Москву – и привязанным к этой массе, и отталкивающимся от нее, своим для нее и чужим ей... «В наших краях» – множественное число употреблено автором не случайно: оба края для автора «наши» российский и израильский.
Сравнивая сегодня прозу Л. Гомберга с "ленинградскими" протообъектами, я вижу, как изменился взгляд художественной литературы за минувшие десятилетия. «Концептом» современной прозы (поэзии тоже) стала умышленная легковесность, клоунада, цирковая игра и «развлекаловка». Стихи Пригова, Иртеньева, Вишневского. В прозе, например, Пелевин... Гомберг, как автор современный, тоже не избежал общего вектора. Его рассказы обычно выстроены вокруг анекдота. Анекдот автора держится на столкновении его «еврея» с его «Вовочкой», с его «чукчей», с его «Василием Ивановичем» – в той или иной модификации образов, понятно.
Начинается, например, сборник с рассказа «День великих похорон» (1953 года). Главный персонаж в возрасте пяти лет услышал дразнилку «Еврей-Бармалей, не гоняй голубей» и заинтересовался: «Деда, а кто такие евреи?» Для читателя найден ответ – в интонации рассказчика, когда мама, нарядившая пятилетнего сына, чтобы попрощаться с телом вождя народов, внезапно сказала отцу: «Все. Сема. Идем обратно. Мы с ребенком"... Дома у них плакал дядя Марк («отца его репрессировали в конце 30-х, был он крупным работником Наркомфина»): «Умер наш заступник! Умер наш Штуленнер (кормчий - М. Х.) Враги тебя доконали, кончилась наша жизнь, кончилась... Штуленнер наш дорогой,
Штуленнер наш умер». Видите, типичный «Рабинович» из советского анекдота...
Сквозной линией книга явилась своеобразная лирическая исповедь, объяснение героя – почему ему так трудно перебраться из того «нашего края» в этот, и тоже «наш». Анекдотичность, путаность, безумие ТОЙ жизни видит он четко, но зато она знакома ему в каждой мелочи, герой точно знает, на каком шестке, где и что там лежит. Все близко, все понятно, все знакомо, и даже безумие – свое! Сама шутовская трагичность жизни входит в правила принятой героем игры. (Один из рассказов называется «Армейские анекдоты», и кончается он самоубийством солдатика-еврея Ехимовича – «видно, дембеля доломали»). Герой в этом безумном мире оказался настолько своим, что полковая шлюха, пропускающая через себя отделение за отделением в обмен на натуру – мясо и водку, расчувствовавшись и распечалившись на сентиментальном фильме, неожиданно предложила: «Слушай, профессор, возьми меня в Москву, а? Я тебе знаешь какой женой буду!» («Боже мой, мелькнуло у меня в мозгу, Боже мой!»)
Лучшим рассказом сборника видится «Экспресс-секс»: по замыслу, конечно, совсем «ленинградский», точнее «марамзинский»! Некая шлюха Ксюша пользуется добротой героя, чтобы иногда отлежаться в его квартире после побоев и скандалов своей кавказско-арабской клиентуры. Она и решает стать образованной: какая же нынче жизнь без диплома? Сюжет построен на том, что Ксюше необходимо написать сочинение «Сравнительная характеристика Екатерины Кабановой («Гроза» Островского) и Екатерины Измайловой («Леди Макбет Мценского уезда» Лескова)» – и она нанимает героя в авторы-невидимки, надеясь по-быстрому расплатиться «натурой», а когда это не выходит, согласна на гонорар (гонорар этот составляет треть того, что некий восточный «мудила» отвалил ей за сеанс секса в ресторанном туалете, на стульчаке)...
Честность, конечно, требует сказать, что именно мне не нравится – и не в прозе Гомберга персонально, но во всей современной литературе. Видимо, жизнь сделалась настолько сложной, запутанной, непонятной, что русскоязычные писатели отказываются даже от попыток проникновения вглубь, за внешнюю оболочку явлений. Потому все у них обычно выглядит талантливым, ярким, свежим – но таким недолговечным! Как песни рока, как газетные статьи – даже лучшие...
Я эту особенность почувствовал даже не столько в рассказах Гомберга, а в его очерках, посвященных израильским «русским» актерам Козакову и Лямпе. Автор как бы пошел послушно за персонажами: что они ему напоют о себе, то он честно излагает... Вот Козаков объясняет триумфальный успех пьесы о «несостоявшейся встрече» Баха и Генделя тем, что, мол, в стране живет много русскоязычных стариков – им и интересен спектакль о чьей-то прожитой жизни, он его потому и выбрал для постановки... Но я-то был на иерусалимской премьере: подавляющее большинство зрителей было отнюдь не людьми «на склоне лет». Огромный, феноменальный успех явился следствием того, что спектакль говорил о сути жизни в искусстве, о соблазне успеха, о трагедии таланта, который соблазнился... Речь зашла о глубинных, неординарных, непошлых ситуациях – и Козаков тут же сманеврировал (сам-то он отлично понимает, О ЧЕМ спектакль делал), чтобы не допустить журналиста в свои тайны, и Гомберг позволил ему этот пошлый маневр. Что ж журналист имеет такое право – но не прозаик же, каким предстал Гомберг, в книге, заполненной его прозой...
Мне видится, что будущее прозы все-таки в нахождении ею иного «концепта», чем тот, что утвердился в сегодняшнее межеумочное время. Я верю в дарование Леонида Гом-берга, желаю ему найти эту новую тропу – вместе с новым поколением русских прозаиков – в обоих «наших краях».
...Я вспомнил об этом, читая книгу израильско-московского прозаика Леонида Гомберга «В наших краях». В центре внимания писателя все тот же социальный слой, что у ленинградских «горожан»: психология российского мещанина, хотя на этот раз воспринимаемая юношей, уезжающим в Израиль, возвращающимся оттуда на побывку в Москву – и привязанным к этой массе, и отталкивающимся от нее, своим для нее и чужим ей... «В наших краях» – множественное число употреблено автором не случайно: оба края для автора «наши» российский и израильский.
Сравнивая сегодня прозу Л. Гомберга с "ленинградскими" протообъектами, я вижу, как изменился взгляд художественной литературы за минувшие десятилетия. «Концептом» современной прозы (поэзии тоже) стала умышленная легковесность, клоунада, цирковая игра и «развлекаловка». Стихи Пригова, Иртеньева, Вишневского. В прозе, например, Пелевин... Гомберг, как автор современный, тоже не избежал общего вектора. Его рассказы обычно выстроены вокруг анекдота. Анекдот автора держится на столкновении его «еврея» с его «Вовочкой», с его «чукчей», с его «Василием Ивановичем» – в той или иной модификации образов, понятно.
Начинается, например, сборник с рассказа «День великих похорон» (1953 года). Главный персонаж в возрасте пяти лет услышал дразнилку «Еврей-Бармалей, не гоняй голубей» и заинтересовался: «Деда, а кто такие евреи?» Для читателя найден ответ – в интонации рассказчика, когда мама, нарядившая пятилетнего сына, чтобы попрощаться с телом вождя народов, внезапно сказала отцу: «Все. Сема. Идем обратно. Мы с ребенком"... Дома у них плакал дядя Марк («отца его репрессировали в конце 30-х, был он крупным работником Наркомфина»): «Умер наш заступник! Умер наш Штуленнер (кормчий - М. Х.) Враги тебя доконали, кончилась наша жизнь, кончилась... Штуленнер наш дорогой,
Штуленнер наш умер». Видите, типичный «Рабинович» из советского анекдота...
Сквозной линией книга явилась своеобразная лирическая исповедь, объяснение героя – почему ему так трудно перебраться из того «нашего края» в этот, и тоже «наш». Анекдотичность, путаность, безумие ТОЙ жизни видит он четко, но зато она знакома ему в каждой мелочи, герой точно знает, на каком шестке, где и что там лежит. Все близко, все понятно, все знакомо, и даже безумие – свое! Сама шутовская трагичность жизни входит в правила принятой героем игры. (Один из рассказов называется «Армейские анекдоты», и кончается он самоубийством солдатика-еврея Ехимовича – «видно, дембеля доломали»). Герой в этом безумном мире оказался настолько своим, что полковая шлюха, пропускающая через себя отделение за отделением в обмен на натуру – мясо и водку, расчувствовавшись и распечалившись на сентиментальном фильме, неожиданно предложила: «Слушай, профессор, возьми меня в Москву, а? Я тебе знаешь какой женой буду!» («Боже мой, мелькнуло у меня в мозгу, Боже мой!»)
Лучшим рассказом сборника видится «Экспресс-секс»: по замыслу, конечно, совсем «ленинградский», точнее «марамзинский»! Некая шлюха Ксюша пользуется добротой героя, чтобы иногда отлежаться в его квартире после побоев и скандалов своей кавказско-арабской клиентуры. Она и решает стать образованной: какая же нынче жизнь без диплома? Сюжет построен на том, что Ксюше необходимо написать сочинение «Сравнительная характеристика Екатерины Кабановой («Гроза» Островского) и Екатерины Измайловой («Леди Макбет Мценского уезда» Лескова)» – и она нанимает героя в авторы-невидимки, надеясь по-быстрому расплатиться «натурой», а когда это не выходит, согласна на гонорар (гонорар этот составляет треть того, что некий восточный «мудила» отвалил ей за сеанс секса в ресторанном туалете, на стульчаке)...
Честность, конечно, требует сказать, что именно мне не нравится – и не в прозе Гомберга персонально, но во всей современной литературе. Видимо, жизнь сделалась настолько сложной, запутанной, непонятной, что русскоязычные писатели отказываются даже от попыток проникновения вглубь, за внешнюю оболочку явлений. Потому все у них обычно выглядит талантливым, ярким, свежим – но таким недолговечным! Как песни рока, как газетные статьи – даже лучшие...
Я эту особенность почувствовал даже не столько в рассказах Гомберга, а в его очерках, посвященных израильским «русским» актерам Козакову и Лямпе. Автор как бы пошел послушно за персонажами: что они ему напоют о себе, то он честно излагает... Вот Козаков объясняет триумфальный успех пьесы о «несостоявшейся встрече» Баха и Генделя тем, что, мол, в стране живет много русскоязычных стариков – им и интересен спектакль о чьей-то прожитой жизни, он его потому и выбрал для постановки... Но я-то был на иерусалимской премьере: подавляющее большинство зрителей было отнюдь не людьми «на склоне лет». Огромный, феноменальный успех явился следствием того, что спектакль говорил о сути жизни в искусстве, о соблазне успеха, о трагедии таланта, который соблазнился... Речь зашла о глубинных, неординарных, непошлых ситуациях – и Козаков тут же сманеврировал (сам-то он отлично понимает, О ЧЕМ спектакль делал), чтобы не допустить журналиста в свои тайны, и Гомберг позволил ему этот пошлый маневр. Что ж журналист имеет такое право – но не прозаик же, каким предстал Гомберг, в книге, заполненной его прозой...
Мне видится, что будущее прозы все-таки в нахождении ею иного «концепта», чем тот, что утвердился в сегодняшнее межеумочное время. Я верю в дарование Леонида Гом-берга, желаю ему найти эту новую тропу – вместе с новым поколением русских прозаиков – в обоих «наших краях».
«Вести» (Тель-Авив), 1997